Любовь

cкачать в формате Word

Рассказ опубликован в журнале «Лепта» за июнь 1992 г, в книге «Прогулки под зонтиком»,  издательство АСТ 2002 г., в книге «Игра в слова», издательство Время 2005 г., в авторском сборник в серии «Библиотека Огонька»,  2008 г.

Любовь

Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось…

— Анюта, ну почему я такой грустный? — Петрович вбегал в комнату по нескольку раз на дню, опускался в стоявшее у двери обшарпанное кресло и смотрел на женщину долгим влюбленным взглядом. Женщине было два­дцать лет, она носила короткую, по моде, стрижку и дома, не на людях, курила тонкие дамские папиросы. Папиросы эти приносил ей Петрович, она благосклонно принимала подношение, но на этом их наметившееся в мечтах ухажера сближение и кончалось. Впрочем, Анюта курила не по-настоящему, а только пускала клубы белого дыма, отставляя при этом тонкий, точеный мизинец. Она была круглолица, плотна телом и легка в движениях. Петрович смотрел на нее и таял. Его рано полысевшая, гладкая, будто полированная голова покрывалась испариной, щеточка усов теряла бравый вид. Он часто вытирал голову большим клетчатым платком и потом долго еще мял его в руках, не находя ему, впрочем, как и себе, места. На дворе стоял жаркий и душный август. Все в природе замерло, будто боясь нечаянным движением нарушить шаткое равновесие, опрокинуть чашу терпения притаившейся осени. Уже темнело рано, и на улицах зажигались редкие желтые фонари. Из открытых окон неслись томные, волнующие звуки модного в ту пору танго, и светлые силуэты пар медленно таяли в ночи.
— Вы уже старый, Петрович, — говорила Анюта, растягивая слова, — вам уже за тридцать… А правда, — зажигалась она, — сколько вам лет?
— Тридцать шесть, — сознавался Петрович, отчетливо понимая, что этим подписывает себе смертный приговор.
— Вот видите! — Анюта с искренним возмущением всплескивала руками и поднималась с дивана, где любила сидеть, поджав под себя полную, прекрасной формы ногу. — Я могу понять — три­дцать один, ну от силы тридцать два, хотя нет, это уже слишком много… Нельзя же так, в конце-то концов!
Она возмущенно пожимала пышными плечами, искренне не понимая, как вообще можно о чем-то говорить в таком преклонном возрасте. Легкая материя кофточки поднималась вверх, обтягивая плотные, зрелые груди, от чего Петровичу становилось совсем плохо. Он закрывал глаза и почти стонал:
— Но ведь люди живут долго…
— Это недоразумение! — с легкостью парировала Анюта. — Люди, — наставительно продолжала она, расхаживая между окном и буфетом, — должны жить до двадцати пяти, в крайнем случае до тридцати! Дальше — тлен!
Ей нравилось слово «тлен», как нравилось чувствовать себя молодой, красивой и любимой. Когда она поворачивалась, ее простая коричневая юбка развевалась, обдувая Петровича ласковым ветерком. Он вставал с кресла, откашливался и делал ей очередное предложение. Анюта смеялась, игриво заглядывала в глаза, но прямо не отказывала, оставляя несчастному слабую надежду.
— Хорошо! — говорила она, останавливаясь напротив и упирая руки в крутые бока. — Я выйду за вас замуж, если вы сейчас же, не сходя с места, расскажете мне, что такое любовь! А, не знаете! — торжествовала Анюта, не давая Петровичу раскрыть рот. — А я знаю! Любовь — это когда тебе хорошо и когда будет хорошо и еще лучше!
Петрович отчаянно мотал головой, боясь возразить своему божеству и тем не менее не в силах согласиться.
— И не спорьте, я точно знаю! — Она со значением выставляла указательный палец.
— Анька! Выходи! — Голос влетал через открытое окно и принадлежал Петру Евсееву, а попросту Петьке, любимцу всего района, игравшему вратаря в местной футбольной команде. В тот далекий август шансы команды и Петьки стояли высоко.
— Ща-а! — Анюта ложилась животом на подоконник и смотрела вниз. Петрович тяжело сглатывал. Потом она сбегала по крутым деревянным ступенькам, а он шел в свою комнату через длинный, заставленный хламом, пропахший запахом стирки коридор. Открыв ключом дверь, Петрович проходил прямо к окну и замирал там, с болью в сердце наблюдая, как, ухватившись под ручку, Петька с Анютой медленно шествуют через запыленный двор. В то лето Петька на зависть всем носил голубую, с отложным воротником рубашку, белые широкие брюки и такие же белые, парусиновые, чищенные зубным порошком полуботинки. Его кудрявую голову украшала кепка, точь-в-точь такая же, как у Петровича, только порядком захватанная. Петька был пижон и стоял в ней в воротах, ему было все нипочем. Петрович вздыхал, смотрел им вслед и понимал, что дело его труба. Лето проходило, отпуск кончался…
Потом пошли дожди. Осень началась сразу, спеша взять свое у застоявшегося лета. Петрович ходил на работу, засиживался там допоздна, впрочем, как и многие в то время, и любовь его не то чтобы забылась, а скорее, превратилась в подобие сердечной боли, что всегда с тобой. Она была до стеснения в груди щемящей, и ожидание стало для него слаще самих встреч. Он привык ежеминутно ощущать это свое чувство, ощущать, как потертый галстук, как кошелек в кармане.
В один из таких поздних дождливых вечеров, возвращаясь с работы, Петрович встретил в трамвае Анюту. Она сидела у окна, отвернувшись от всего мира, и не отрываясь смотрела на мокрую улицу. Получив у кондуктора билет, Петрович протиснулся вперед, в середину вагона, и стал так, чтобы ему было видно ее лицо. Вожатый дал звонок, и они поплыли по городу, раскачиваясь на поворотах. Дождь хлестал в окно, пахло мокрыми деревьями и волглой одеждой. Петрович все смотрел и смотрел на Анюту, не в силах оторваться. Странное чувство охватило его, он отчетливо понимал, что это — прощание и уже ничего нельзя изменить. И она, будто почувствовав, как пусто и тоскливо стало у него на душе, вдруг повернулась и посмотрела прямо на него. И столько покоя, такое полное приятие мира прочел он в ее взгляде, что вдруг почувствовал себя рядом с ней мальчишкой. Не мигая и не улыбаясь, Анюта смотрела на Петровича, он смотрел на нее, и вся жизнь, вся его горькая жизнь комом подкатила к горлу. В следующее мгновение все рассыпалось, кондуктор, простужено кашляя, прохрипел их остановку, и, встрепенувшись, Анюта начала пробираться к выходу.
Не сговариваясь, они пошли рядом, а дойдя до подъезда, остановились. Дождь поливал нещадно, тусклая желтая лампочка под жестяной тарелкой-абажуром раскачивалась на ветру. Ни слова не говоря, Анюта обняла Петровича за шею, привлекла к себе и поцеловала в холодные губы. Потом оттолкнула, окинула взглядом всю его ссутулившуюся мокрую фигуру и скрылась за дверью. Совершенно обалдев и растерявшись, Петрович остался стоять под дождем.
Вскоре после этого Анюта исчезла. По прошествии многих лет он уже не мог вспомнить, как это произо­шло, ее просто не стало рядом. Потом он как-то жил, а еще потом началась война…
Не так давно в тенистых аллеях Тимирязев­ского парка можно было встретить благообразного, ухоженного старика, обликом напоминавшего известнейший портрет Мичурина. Встречая знакомых, а его здесь многие знали, он приподнимал широкополую коричневую шляпу и улыбался из-под щеточки седых усов.
К обеду старик возвращался домой, садился на табурет в белой, очень простенькой и чистенькой кухоньке и, положив перед собой легкие, в коричневых пятнах, руки, чинно ждал, когда Александра подаст ему тарелку супа. Аккуратно зачерпывая прозрачную жидкость, он подносил ложку ко рту, держа ее над куском хлеба так, чтобы случайные капли, падая, впитывались в мякиш. Поев и утерев усы и рот салфеткой, старик брал газету и устраивался в комнате на диване.
— Почитаю немного…
— Читай, Петрович, читай. — Александра прикрывала дверь. А минут через пять заходила снять с его носа сползшие очки и укрыть пледом: старик спал как ребенок, тихо и светло.
Иногда приезжал с семьей сын. Александра с невест­кой занимались обедом, а мужчины шли в парк. Сын играл в волейбол, а Петрович сидел на скамейке и смотрел за внуком, гонявшим вокруг на трехколесном велосипеде и ни в каком присмотре не нуждавшимся.
— Деда, а деда! Ты бабу Шулу любишь? — Васька сделал круг и нажал на дребезжащий звонок.
Петрович наклонился к малышу, погладил его сухой, сморщенной ладонью по курчавой голове.
— Люблю, Васенька, люблю.
— А мама говорит, ты ее жалеешь…
Отобедали. На город спустился вечер. Легкий августовский туман, предвестник осени, лег на землю. Молодые уехали, Александра, нахлопотавшись за день, ушла спать, и старик остался на кухне один. Он долго сидел, пусто глядя перед собой, потом встал, стараясь не шуметь, открыл буфет и достал начатую бутылку кагора. Налив себе рюмку, подошел к окну и так замер, глядя вниз, где за трамвайными путями горели в сквере фонари. На холме, за озером, темнел силуэт сложенного из бревен терема, к которому они с Васькой давно уже собирались сходить.
«Деда, а деда! Ты бабу Шулу любишь?..»
С войны, если не считать контузии, он вернулся целым и невредимым. Только вот к изначальной животной радости, что выжил, примешивалась какая-то душевная пустота. Ему казалось, что вся жизнь прошла там, до войны, и как дальше жить, было неясно. В то время ему часто вспоминалась Анюта. Несколько раз на улице он бежал, нагоняя прохожих женщин, но каждый раз обознавался. Умом он понимал, что прошли годы, трудные и беспощадные, но все же видел и искал ее преж­нюю. Анюта вспоминалась и потом, но уже не было у него той боли потери, того безумного желания-надежды встретить ее. От старого дома у Преснен­ской заставы остались одни развалины. Петрович стоял, смотрел на груду битого кирпича и понимал, что у него нет сил начинать все сначала…
С Александрой они сошлись просто, обыденно, без особых иллюзий и взаимных признаний, а когда она забеременела, расписались. Теперь, оглядываясь назад, он с трудом мог различить прожитые годы. Все слилось, и казалось, что все понедельники слиплись в один большой понедельник, за которым шел такой же тягучий и бесконечно длинный вторник… А теперь вот воскресенье, неделя кончается. Он удивился, как давно живет на белом свете.
«Но ведь люди живут долго…»
Петрович улыбнулся в усы. Потом ему вспомнилось, как втроем они ходили в Парк культуры, катались на водном трамвайчике по Москве-реке. Сын сидел рядом, у борта, а Александра напротив, и они плыли под мостами. Он увидел Александру на пыльной, белой от солн­ца дороге: она стояла в красном, в горошек, сарафане, и было это в то лето, когда они ездили в деревню к ее тетке. Петрович вспомнил тот день, вспомнил все, до удушливого запаха сеновала и далеких звезд, смотревших на них через дырявую крышу. А наутро они поднялись рано и пошли за грибами…
Петрович опустился на табурет, налил себе вторую рюмку. Внизу прогромыхал трамвай. Воровато поглядывая на кухонную дверь, старик достал из кармана длинный мундштук и, разломив пополам сигаретку, закурил. Он сидел так долго, а когда встал, пол заходил у него под ногами. Ведя рукой по стене, Петрович прошаркал в комнату и остановился у дивана. Александра спала, и лунный свет освещал ее лицо. Оно казалось Петровичу бледным, окаменелым.
— Саша! — позвал он.
Александра не шелохнулась.
— Саша! — Старик наклонился, прикоснулся к ее плечу.
— А? Что? — Она встрепенулась, села на диване. — Тебе плохо, Петрович?!
— Нет, нет, спи… Это я так. — Он пересек комнату, опустился на кровать, разделся и, откинувшись на подушку и уложив ноги, натянул на себя одеяло.
— Опять ведь курил… — пробормотала Александра, засыпая.
— Спи, Саша, спи… — Петрович закинул руки за голову и принялся смотреть в окно, где над крышей соседнего дома висела полная луна.